След аульной культуры в историческом сознании гимназиста

12.02.2014
Просмотры: 1980

…Человеческая идентичность плюралистична и разнообразна по своей природе – как многочисленны и разнообразны современные языки – и она всегда является разновидностью конкретных форм общественной жизни, но не воплощением единой "человечности". (Дж. Грей. "Поминки по Просвещению")

В своем докладе я хочу затронуть проблему сельско-городского пограничья. Однако, рассматриваемое пограничье не связано с привычным географическим пространством и с административными границами города/села. Если и будут здесь присутствовать географические пространства, то лишь как фундаменты разных культур, но не столько культурных пространств города и села, сколько образов мысли рожденных ими.

Я представлю образ исторического мышления, который появился на пересечении европейской имперской и традиционной сельской культур. Носителем первой культуры был Город, представленный еще в XVIII столетии идеологами европейского Просвещения как высшая ступень развития обществ; а как могло быть иначе, если сам этот Город и порождал и был главным потребителем таких идей? Вспомним, что известный русский просветитель С.Е. Десницкий в 1775 г. считал: на третьей ступени развития человечества "первоначальные уничижительные жительства забвению предаются, оставляется бедным сельская жизнь, богатым зиждутся грады (курсив мой. – С.М.)…" Наверное, я не ошибусь, если скажу, что мы до сих пор еще находимся под влиянием проекта Просвещения, в том числе, иерархического образа, представленного "кочевьем" - "селом" - "городом".

Сейчас сложно говорить о том, насколько простой оказывалась встреча образа "универсальной" науки и сельской традиции с ее сказками, устной историей стариков и, конечно же, Библией. В рамках одной русской культуры особых проблем возникнуть не могло (но есть отдельная тема изучения) в силу того, что христианское сознание имело представление о развитии и о том, что оно имеет цель – совершенствование. Поэтому сама научная история и европейский историзм уходят корнями в Библию. Неслучайно, Марк Блок заметил: "Христианство – религия историков".

Другое дело, когда происходит встреча с "научной" историей представителя иной культуры, той, которая еще не знала Города и до прихода Российской империи на Кавказ, ориентировавшейся на ислам и Ближний Восток, - это сельская, точнее будет сказать, аульная культура Северного Кавказа. Я не решаюсь применять к ней устоявшееся понятие "до-городская" (ведь это опять иерархия), в середине XIX столетия она пока еще была просто без-городской, другой по отношению к новоевропейской культуре, мыслившей себя "высшей" в сравнении с первой. Империя основывала на территории Северного Кавказа колониальные города, но это пока еще были чужие для аульной культуры пространства, центры притеснения и отнимающей свободу регламентации.

Таким образом, мое исследование касается межкультурного пространства, к которому неприемлемы географические границы. Оно неощутимо физически, несмотря на то, что результат самого межкультурного диалога нашел отражение в тексте, опубликованном в одной губернской газете в 1859 г. Если мы принимаем положение о непрозрачности источника (текста), то, конечно, становится понятно, что текст на бумажном носителе и идеи, заложенные в нем (не всегда осознаваемые даже самим автором) не одно и тоже. Поэтому, то пространство, о котором я говорю – это определенная дискурсивная практика, которая смогла быть возможной благодаря тому, что элементы классической европейской историографической культуры в русской имперской оболочке были инкорпорированы носителем аульной северокавказской культуры, имевшей иную религиозную традицию, другие способы выражать сущее и мыслительно организовывать мир.

Все о чем пойдет речь ниже, заключено в тексте - выпускном сочинении воспитанника специального класса (в нем учились представители коренных народов Северного Кавказа) Ставропольской мужской гимназии 21-летнего карачаевца Хакома Блаева. Сочинение было напечатано в газете "Ставропольские губернские ведомости" в 1859 г. под заголовком "Дмитрий Донской". В 2002 г., наряду с некоторыми другими сочинениями, оно вошло в сборник "Глагол будущего", где с ним и может познакомиться современный читатель.

Практика современной культурно-интеллектуальной истории: требует от меня обращать внимание не только на изучаемый текст, но и сконструировать вокруг него культурный контекст.Как указывает Дональд Р. Келли в таком случае, интеллектуальная история становится внутренней частью культурной истории, а культурная история служит внешней стороной интеллектуальной истории. Историки же должны обращать внимание на эти обе стороны - на внутреннюю и внешнюю. Такой подход манифестировался и нами в историографической практике новой локальной истории, - это способность видеть целое, прежде составляющих его локальных частей, воспринимать и понимать контекстность, глобальное и локальное, отношения исторических макро- и микроуровней.

В качестве культурного контекста, внешнего по отношению к внутреннему (тексту) я представлю черты социокультурной обстановки в Ставропольской мужской гимназии, тексты известных русских историков первой половины XIX в., а также европейскую историографическую культуру того времени.

Губернский город Ставрополь - типичный колониальный город, выросший из крепости, построенной в 1777 г. Российской империей на Северном Кавказе для усиления своего присутствия на колонизируемой территории. Он стал одним из крупнейших культурных центров региона, в том числе, за счет большого числа военных (в городе находился штаб Кавказской армии), прибывавших в Ставрополь со всех концов Империи для распределения в кавказские полки. Гимназия была открыта в 1837 г. и надолго стала центром просвещения на Северном Кавказе.

В период Кавказской войны имперское правительство прекрасно понимало свою пользу от образования горской молодежи, - это могло предоставить России верных проводников петербургской политики в горах Кавказа. Как писал, исследователь истории образования в Ставропольской гимназии В.И. Стрелов, первые горцы – гимназисты появились в Ставропольской гимназии в 1849 г. и учились они в специальном классе. Действуя в вопросе воспитания горцев со всей осторожностью правительство желало "при сближении их с русскими нравами и обычаями не отчуждать их резко от своих обычаев", потому что горцы поначалу с недоверием относились к русским властям, боялись потерять свою культуру, обычаи, религию. Карачаевец Хаком Блаев как раз учился в таком классе и, судя по выпускному аттестату, проявил блестящие способности в обучении.

Словесность и историю в гимназии преподавали выпускники Санкт-Петербургского, Харьковского и Киевского университетов. Ее интеллектуальную атмосферу можно представить по некоторым публикациям преподавателей в местных и столичных периодических изданиях.

Если посмотреть Программу по истории, составленную ставропольским преподавателем Стояновым и ставшую образцовой для учебных заведений округа, то можно заметить, что история человечества это "неизбежный прогресс", линейный процесс, который имеет определенные стадии. Современный индийский историк Кальпана Сахни расценивает российский ориентализм, возникший в XIX в. как общую западную болезнь. Следует согласиться с Сахни, что российская наука, литература и школа провели первичную подготовку для последующей военно-политической колонизации Кавказа и Средней Азии, изображая их народы как "дикие" и "варварские" и подкрепляя мысль о цивилизаторской роли идущего к ним централизованного европейского государства. И, конечно, одним из центров пропаганды цивилизаторской миссии Российской империи стала Ставропольская мужская гимназия.

Именно так ее значение воспринимали наставники Хакома Блаева. Один из ставропольских педагогов писал в 1859 г., что "умное распоряжение" правительства, "чтобы дети горцев, как мирных, так и попавшихся в руки русских по случайностям войны, воспитывались там на Кавказе, где все напоминает им родину и где вообще они успешнее могут развиваться, уже начинает приносить прекрасные плоды. Ставропольской гимназии вообще выпал этот завидный, хотя и трудный жребий – принимать на свое попечение этих маленьких горцев и по прошествии нескольких лет их там пребывания в лоне науки и христианской любви возвращать их снова в их семейства, уже с просвещенным умом, обогащенных познаниями и с облагороженными нравами; и таким образом силой истины и любви обезоруживается, в свою очередь, эта грубость кавказских племен и вековая, завещаемая им из рада в род, ненависть к русским". Вот в такой интеллектуальной атмосфере находились обучающиеся в Ставропольской гимназии горцы, в том числе, и Хаком Блаев, о сочинении которого я начинаю здесь вести речь.

Сочинение не представляется научным исследованием логико-доказательного характера, но его историческая тема, выбранная молодым автором (по согласованию с наставниками) вызывает интерес у профессионального историка.Блаев рассуждает об исторической обстановке в Северо-восточной Руси и о роли князя Дмитрия Ивановича Донского в событиях последней четверти XIV в. Гимназист пользовался трудами ряда русских историков, но при этом ни одного из них не указал. Поэтому, на первый взгляд, текст, представляет собой сплошное авторское рассуждение об одном из героев русской истории.

Блаев по порядку рассмотрел факторы, способствовавшие ослаблению Орды и затем усиливавшие Московское княжество и Северо-восточную Русь, следуя прагматическому принципу зарождавшейся европейской исторической науки. Первый фактор усиления Москвы автор указал так: "Москва, пользуясь географическим положением…" В русской историографии обратил внимание на этот фактор Соловьев, более того, он тоже назвал его первым. "…Прежде всего, мы должны обратить внимание на выгодное положение Москвы и ее области", писал историк, после чего стал рассматривать демографические, экономические и политические обстоятельства, способствовавшие этому процессу.

Блаев назвал и культурные факторы, влиявшие на единение "в одно государственное тело" жителей разных земель Руси. Такими факторами для гимназиста явились "язык и вера". Именно они "соединяли ум и сердце, мысли и чувства всех русских", заставляли "москвича видеть брата в свободном новгородце и тверитянине, в жителе Киева и в вольном псковитянине". Приведенные Блаевым в подобной форме культурные факторы "единения" мы не найдем у Карамзина и Соловьева, но их можно найти у Н.А. Полевого, который писал: "В религиозном чувстве сливались сердца и души всех руссов", а "в языке русском заключалось не гибнущее основание взаимного родства руссов".

Наш гимназист искусно лавировал между текстами русских историков; он использовал не только отдельные их мысли, но и теоретические конструкты. Блаев подчеркивал, что Дмитрий явился "на призыв времени". Конечно, это отношение к роли личности в истории могло родиться (или было привито учителями) под воздействием текста Соловьева, который считал, что время и эпоха создают и выдвигают в лидеры известных исторических деятелей. Однако молодой исследователь не стал развивать следом за историком это положение, а обратился к личности героя.

Автор напомнил читателю, что Дмитрий наследовал Московский княжеский стол еще мальчиком, сразу после смерти его отца князя Иоанна Иоанновича. При этом Блаев написал, что Дмитрий был "наследник слабого Иоанна" и это оценочное суждение, данное отцу Дмитрия заставляет нас снова обратить внимание на тексты историков. Карамзин и Соловьев не отмечали "слабости" отца Дмитрия, даже напротив , но иное можно найти в "Истории" Полевого: "Иоанн Иоаннович, человек смиренный", а немного ниже и то, что мы ищем: "… Москва могла всего бояться при князе слабом (курсив мой. - С.М.) и нерешительном". Значит, наш гимназист старался усилить величие Дмитрия, он создавал фон, представленный его "слабым" отцом, а такое суждение о князе Иоанне он нашел в тексте Полевого.

Я позволяю себе приводить такие примеры работы Блаева с тестами историков и отбора необходимой для его дискурсивной стратегии материала, чтобы нагляднее представить мастерскую автора. Уже заметно, что конструкция текста Блаева предусматривала демонстрацию величественного образа московского князя Дмитрия и, неслучайно, "наследник слабого Иоанна" становится под пером гимназиста "мужественным победителем Мамая", "не унывавший в бедствии", и т.д. Кроме того, что Дмитрий "победитель Мамая", он "проницательный и глубокомысленный политик, - писал Блаев, - утвердивший право первородства в наследовании великого княжества, которое передал своему старшему сыну, продолжил начатое дедом его и дядей Симеоном: среди бедствий твердой волей своей утвердил силу Москвы, мужественно противясь могуществу грозного Ольгерда, начал уничтожение удельных князей".

Полевой также предварил рассказ о княжении Дмитрия, перечислением его заслуг, поэтому можно не удивляться тому, что мы находим то место, которое использовал Блаев. Вот оно: Дмитрий "продолжил начатое дедом его Иоанном и дядею Симеоном; утвердив среди бедствий неизменною волею своею силу Москвы; мужественно противясь могуществу грозного Ольгерда; начав уничтожение удельных князей; отважившись на смелую, хотя неудачную, борьбу с монголами (курсив мой. - С.М.) и передав единовластие в свой род". Почему он не стал приводить именно это утверждение? Блаев слишком большое внимание уделяет ратной и политической "добродетелям" князя, а последнее утверждение русского историка не подходило для конструируемого им образа московского князя.

Пора уже сказать, что у русских историков, текстами которых пользовался гимназист, мы находим отнюдь не только хвалебные слова в адрес Дмитрия. Например, Карамзин обращает внимание на обман Михаила Тверского князем Дмитрием и митрополитом Алексеем. Историк по этому поводу даже прибегает к морализаторству: "Обман, недостойный Правителей мудрых!" У Соловьева можно найти такие выражения по отношению к политике Дмитрия и поведения его московских дружин: "выгнал", "осадил", "опустошил окрестности", "волости пограблены" и т.д.

Но конструировавший свою историю Дмитрия Донского Блаев, держал в голове несколько иной план, нежели те, которые предлагали тексты русских историков. Он даже решился выступить в защиту князя. "Но Димитрий проливал кровь подданных не с честолюбивыми замыслами завоевателя, - подчеркнул Блаев, - не для того, чтобы прославить имя свое: нет, он был далек от этой мысли". Горский юноша усиливает важное для него положение словами: "Димитрий стремился к одной цели, он имел одно желание: освободить Русь от ненавистного ему ига и водворить в ней мир и порядок. Вот чего хотел Димитрий, вот к чему стремился он всю жизнь".

Таким образом, молодой исследователь проводил мысль о личных заслугах князя-героя. Блаев перестает обращать внимание на приводимые историками "механизмы" истории, когда те не способствовали усилению героического образа Дмитрия. Например, Соловьев, не отнимая славы у Дмитрия Ивановича, пояснял, что его победа была вполне закономерна, подготовлена предшествующим ходом истории, а он сам являлся "представителем… нового поколения" (курсив мой. - С.М.), не ведавших страха перед татарами людей.

Следующий фрагмент сочинения Блаева заслуживает особого внимания, и я приведу его целиком:

"Летописцы говорят, что такой битвы, как Куликовская, еще не бывало прежде на Руси. От подобных битв давно уже отвыкла и Европа. Побоища подобного рода происходили в западной ее половине в начале так называемых Средних веков, во время переселения народов, во время страшных столкновений между европейскими и азиатскими ополчениями. Таково было побоище Каталаунское, где полководец римский Аэций спас Западную Европу от гуннов; таково было побоище Турское, где вождь франкский Карл-Мартелл спас Западную Европу от аравитян. Куликовская победа, - продолжает Блаев, - имеет в истории Восточной Европы точно такое же значение, какое победы Каталаунская и Турская имеют в истории Европы Западной, и носит одинаковый с ними характер, характер страшного, кровавого побоища, отчаянного столкновения Европы с Азией, долженствовавшего решить великий в истории человечества вопрос: которой из этих частей света восторжествовать одной над другой. Таково всемирно историческое значение Куликовской битвы".

Можно отметить, что этот фрагмент ставит Куликовское сражение в один ряд с другими крупными столкновениями Запада и Востока. Войско Дмитрия Донского – это сражающийся с Азией отряд Европы, победа московского войска, это и есть решение вопроса: "которой из этих частей света восторжествовать одной над другой". Данный фрагмент - евроцентристское рассуждение. Молодой горец не только хорошо усвоил европейскую историю, но посредством ее евроцентристской модели признавал первенство просвещенной христианской Европы, над Азией, над Востоком, который в культурном и религиозном отношениях был близок самому автору. Однако почти без имений этот фрагмент был взят Блаевым у Соловьева.

Борьба Европы с Азией была одной из фабул "Истории России" С.М. Соловьева.Именно этот историк в середине XIX в. произнес настоящий панегирик евроценризму: "Всем племенам Европы завещано историею высылать поселения в другие части света, распространять в них христианство и гражданственность; западным европейским племенам суждено завершать это дело морским, восточному племени, славянскому, - сухим путем". Здесь наш Соловьев не был исключением, европейская мысль, как замечает Майкл Эдас, в XIX в. манифестировала, что западным народам (Western peoples) вверена цивилизаторская миссия (mission to civilize), потому что они более активны, энергичны, преданы эффективности и прогрессу.

Украшенная метафорами мысль Соловьева о борьбе Европы и Азии находит свое продолжение при описании историком событий XV – XVI вв.: "Преобладание азиатских орд здесь было поколеблено в XIV веке и начало никнуть пред новым, европейским, христианским государством, образовавшимся в области Верхней Волги. Во второй половине XV века Золотая Орда рушилась, но расторгнутые члены чудовища не переставали двигаться…". Соловьев писал, что на средней Волге "Азия магометанская, устроила … притон", именно здесь "впервые в Северо-Восточной Европе христианство столкнулось с басурманством". "…Здесь Средняя Азия под знаменем Магомета билась за свой последний оплот против Европы, шедшей под христианским знаменем государя московского".

Итак, пытаясь представить важное международное значение Куликовской битвы, Блаев воспользовался именно евроцентристской мыслью Соловьева. Тем не менее, не настолько четко оформленная, но близкая по идее превосходства Запада над Востоком мысль находится и в тексте Полевого, как раз в пятой книге "Истории русского народа", которой пользовался наш гимназист. Полевой писал, что период борьбы Руси с монголо-татарами "есть именно открытая борьба Европы и Азии… Севера – посредника Европы Западной, и Востока, вспемоществуемого Югом Азии, двигающегося на Запад – магометанства и христианства". Более того, Полевой считал, что эта борьба носила одинаковый характер на западе и востоке Европы, проявившийся в крестовых походах и в борьбе руссов с монголо-татарами, а также продвижения последних на Восток. Все это один процесс, полагал историописатель, – возрождение Европы.

Таким образом, фабула Соловьева – это идеология европейца, она выражает европейскую идею первенства Европы над всеми иными континентами, первенства "исторических", "развитых" народов, имеющих государственные, "гражданские" состояния над "отсталыми" до-государственными "этническими элементами" и деспотическими режимами Востока, первенства христианства над иными религиями. Наверное, не только у меня, у любого знакомящегося с текстом Блаева (знающего его происхождение) возникнет вопрос: как мог молодой горец, в культурном и религиозном отношениях - сын Востока, выбрать из текста Соловьева именно такое рассуждение?

Выше я неслучайно указал, что фрагмент Соловьева Блаев взял почти без изменений. Он не стал приводить его целиком. Вот те слова (находящиеся в середине фрагмента), которые гимназист не стал цитировать: "Западная Европа была спасена от азиятцев, но восточная ее половина надолго еще осталась открытою для их нашествий; здесь в половине IX века образовалось государство, которое должно было служить оплотом для Европы против Азии; в XIII веке этот оплот был, по-видимому, разрушен; но основы европейского государства спаслись на отдаленном северо-востоке; благодаря сохранению этих основ государство в полтораста лет успело объединиться, окрепнуть - и Куликовская победа послужила доказательством этой крепости; она была знаком торжества Европы над Азиею".

В этом отрывке ярко выделяется концепт "государства", который являлся центральным для всего европейского историописания.Джерри Бентли указывает, что вообще профессиональная историография была рождена под символами европейских наций и империй и эти родовые признаки кое-где до сих пор составляют предмет и методы историографии. Концепт "государства" присутствовал уже в "Истории" Н.М. Карамзина, но при всем том, автор уделял большое внимание и личной воле облаченных властью правителей.

Конструируя свой текст, Блаев отсек приведенные слова Соловьева, т.к. для подтверждения его идеи они ничего не несли. Напротив, они еще больше усиливали не только евроцентризм теста (“она была знаком торжества Европы над Азиею”), но и его ориенталистскую направленность, показывая "ненормальность", "дикую агрессивность" Востока (“нашествия”, “азиятцев”). Таким образом, наш гимназист включил в структуру своего текста мысль Соловьева о кровавом противостоянии Европы и Востока и победах первой над вторым, что было внушено ему русскими историками и учителями-словесниками с их европейской моделью истории, а также атмосферой самого Города (Ставрополя), составлявшим часть Империи, пришедшей на Восток. Но Блаеву не подходил концепт "государства" в интерпретации Соловьева, которая несла идею закономерности и взаимной связи явлений, а не человеческой воли (значит и воли создаваемого им образа Дмитрия Донского). Кроме того, я думаю, что выше данного в Ставропольской гимназии европейского образования, оказалась этно-культурная составляющая натуры горского юноши, он не смог принять крайние проявления евроцентризма и ориентализм.

О последнем, свидетельствуют его текст и тексты русских историков. У Блаева слово "варвары" по отношению к монголо-татарам, а значит, народам Востока встречается всего один раз. В текстах Карамзина, Полевого и Соловьева, рассказывающих о Дмитрии Донском и Куликовском сражении его можно встретить часто, как в качестве оценки, так и стадиального положения восточных народов, но историки совершенно не употребляют это слово по отношению к западным и внутренним врагам Руси. Это тоже один из топосов западного историописания, историки смотрели на противников-европейцев как на "Своих", культурно близких себе, в отличие от народов Востока – онтологически иных, а значит "Других".

В этот период кавказским народам Россия прививала западное модернизационное сознание. Как отмечает современный азербайджанский историк Леман Рзайева, с российским завоеванием Запад начал проникать на Кавказ и "вводил модернизацию, индустриализацию, отделение церкви от государства..., стандартизированную систему образования" и т.д. По ее мнению, по отношению к Кавказу Россия явилась источником вестернизации.

Европейско-русская историческая риторика манифестировала свою правоту универсальностью и научностью. В условиях колониального вторжения и культурного империализма в пространства других культур, она подавляла у ее инокультурных потребителей родные исторические риторические системы, основой которых была устная генеалогическая история, рассказывающая об умных и хитрых героях. Новая европейская светская практика научной истории легитимировала себя на колонизируемых территориях по "римской" модели, путем выдавливания слабо распространенной теологической арабо-исламской (в основном на территории Дагестана), а также локальных практик рассказывания историй. Они компрометировались русской образовательной системой как "ошибочные" и "ненаучные". Например, ставропольский чиновник в последней четверти XIX в. писал, что кавказские ногайцы пока еще не имеют истории (с точки зрения европейцев) и задача русских написать такую историю.

Научный и литературный дискурсы, ставшие на Кавказе доминирующими за счет военной, экономической и политической силы Империи, представляли местное, аульное северокавказское культурное пространство не иначе, как архаичное и абсурдное. Как по-другому можно расценить слова директора гимназии Я.М. Неверова, в которой учился Х. Блаев: "Если народ не имеет не только какой-нибудь письменности, но даже и азбуки, то значит, он не дозрел до того, чтобы быть народом (здесь и далее, курсив мой. - С.М.), и у него не может быть языка, как послушного орудия мысли, потому что его мыслительные способности находятся в младенческой дремоте и требуют еще предварительного развития". Поэтому, горским юношам, обучающимся в гимназии, внушалось словами одного из учителей Ставропольской гимназии, что "продолжительная и упорная кавказская борьба (имеется в виду Кавказская война, - С.М.) имеет высокие цели", а усмиряются "необузданные, дикие племена" не только силой русского оружия, "но смягчаются ныне кротостью просвещения".

Молодой горец Хаком Блаев воспринял от своих русских наставников классическую модель европейской истории. Судя по сочинению, в его историческом мышлении присутствует историзм, который возник в Европе на основе иудео-христианского ощущения прошлого-настоящего-будущего. Вот лишь некоторые замечания Блаева, демонстрирующие историчность сознания: "Золотая Орда… сама в себе уже носила семена разрушения", "неизбежным следствием", "значение этой эпохи" и т.д. Линейность истории у Блаева была, как и положено, связана с последовательностью событий (“проследим кратко тот период времени” и др.), их причинностью (“обширное влияние… на ход дальнейших происшествий” и др.), представлением о прошлом, как основе будущих возможностей (“сделал первый шаг, шаг твердый, к единодержавию” и др.) и телеологичностью суждений ("победа сделалась предвестницей славы России" и др.), присущими всей классической европейской историографии. Приведенные слова сразу выдают в тексте гимназиста западную традицию историописания.

Однако, сама эта традиция лежит неким верхним слоем в совершенно неоднозначной ткани исторического сочинения Блаева. Несмотря на то, что гимназист общими чертами представил разорение Руси монголо-татарами, выделил ряд причин усиления Москвы, значения самой Куликовской битвы, о чем я писал выше, его история является вневременной и таковой она выглядит не только от отсутствия дат, но от постоянного напоминания о герое, который жил для всех поколений. "Да! незабвенные дела, - писал Блаев, - доставили Димитрию неоспоримое право на величие, которое приписывает ему не произвол одного лица, могущего ошибиться, но разумный, сознательный приговор целого народа, единодушная, искренняя любовь целой Руси!"

Было бы ошибкой считать, что отказ Блаева от идеи "государства" (по Соловьеву) свидетельствует, что русская историческая литература и учителя не привили ему чувства этатизма, присущего европейцам. Говоря о России, гимназист, конечно, подразумевает государство, вероятно, в том понимании, которое в него вкладывали его современники-русские. В тексте он неоднократно говорит: "государственное тело", "правление государством", "государственная перемена в политическом быту" и т.д. Однако он упоминает его реже, чем русские историки, и вообще, больше говорит о величии своего героя Дмитрия Донского, нежели рассуждает о государстве.

Блаев слишком много внимания уделяет положительным оценочным высказываниям о Дмитрии Донском. Вот неполный набор определенных суждений: "знаменитейший", "мужественный победитель", "проницательный и глубокомысленный", "мудрой политикой", "благоразумным и деятельным правлением", "его прекрасные качества", "Дмитрий велик" и т.д.

Неправда ли, для типичного исторического текста первой половины и середины XIX в., в размышлении Блаева чего-то не хватает? Не хватает того самого гуманистического топоса, который присутствовал в текстах Карамзина, Полевого и Соловьева, как и в текстах многих других европейских писателей и историков, описывавших это и подобные исторические события. Здесь нет гуманистического начала присущего христианской культуре. Но автор рассуждает о некой заботе о благе Руси, возложенной на Дмитрия, о непозволительности для князя кидаться в битву с врагами и т.д.

Приведенный отрывок текста Блаева, пожалуй, лучшим образом демонстрирует, что не исторические обстоятельства и вожди должным образом готовят то или иное событие (Карамзин), не "механизмы" истории руководят обществами и последние выдвигают своих руководителей (Полевой и Соловьев). Нет, у Блаева получается немного иная модель истории.

Герои делают историю, и наш автор в нескольких местах проговаривается, указывая, то "юный герой Дмитрий", а то "герой Донской", поэтому героям, призванным самим провидением осуществлять решающие исторические действия нужно обладать всеми теми качествами, которые уже приводились, а также, быть умными (как пишет Блаев: “предчувствие Димитрия сбылось”), можно даже хитрить (Блаев пишет: “покинуть Москву и тем выиграть время”). Но последние черты присущи устным генеалогическим историям , тем историям, в которых топосом является герой и, к которым привык слышавший их в родном ауле Блаев.

Таким образом, горский юноша, заканчивавший выпускной класс Ставропольской гимназии силой обстоятельств оказался в пространстве между культурой Империи и собственной аульной культурной средой. Несмотря на привитую ему европейскую историческую модель, он сохранил в своем сознании и элементы этой традиционной культуры, в том числе и локальной практики истории. Поэтому, текст его сочинения является культурным многоголосьем, включающим в себя голоса русских историков с западной традицией историописания и голос автора, за которым стоит традиция его аульной культуры. Западную модель истории в тексте Блаева пронизал культурный код горца. Сквозь историзм в его мышлении проявлялась другая модель исторического рассказа – генеалогическая история, история героев.

PS В последнее время нам часто приходится говорить об отсутствии у современных профессиональных историков интереса к изучению национальных государств. Действительно, традиционная история государственного строительства, наверно, остается лишь в учебниках, но государства оставили слишком глубокий след на всем. Индийский историк Празаннан Партасарати справедливо подмечает, что государства это не только политика, а намного более широкая проблема - это культурный контекст. И, конечно, в первую очередь, это относится к империям и их влиянию на сознание людей, на их отношения к прошлому и на выбор жизненных ориентиров в настоящем. Вот почему меня заинтересовал текст сочинения, в котором остался всего лишь след исторического сознания представителя аульной культуры Северного Кавказа, воспитанного в Городе, представлявшем в середине XIX в. не только военный, но и культурный форпост Империи в регионе. Последняя, посредством европейской модели истории, не смогла полностью избавить юношу от "ненаучной" аульной практики исторического рассказа, но, судя по всему, Блаев уже выбрал Империю. Он остался после окончания гимназии казеннокоштным пансионером в Городе на ее учительском отделении  …

Маловичко Сергей Иванович, доктор исторических наук, заведующий кафедрой истории Российского государственного аграрного университета - МСХА имени К.А. Тимирязева.

Источник: http://www.newlocalhistory.com/node/130

1980